И ещё тот же автор.
БАБОЧКА
Как бывает во время душевной смуты, он, вернувшись, сел на такое место, где ни разу не сиживал ни минуты: низкий стул, неудобный и очень тесный. Мебель, как человек: ведь бывает в горе, что не брат, не жена и не друг-приспешник — незнакомец, с которым однажды спорил, безымянный, невзрачный тебя утешит, и поддержит тебя, и поднимет шляпу в миг, когда ты, шатаясь, стучишь зубами, и впопад помолчит, и позволит плакать, и слепого от слёз поведёт дворами... Так и в доме любом нежилой есть угол, он годами ждёт, чтоб принять страдальца, предоставить убежище от прислуги, дать рыдать, лицо укрывая в пальцы, где церковный воск прилепился цепко... Он скатал его в тёплый и мягкий шарик, стали кисти похожи на птичьи цевки... Он пошёл на мост, прихватив фонарик, гневно смёл с перил слой пушистый снега, вспомнив летний день, как по склизким доскам сын с сачком торопился, сопя от бега, на перилах бабочку-грациозку взять врасплох, опасаясь её побега... Удалось! И как гордо смотрел тогда он, солнце смех его детский, неповторимый, сохранило, и даже одетый в саван сын был словно в солнце весь, неопалимый... Он недавно так радостно, жарко бредил, говорил то по-русски, то по-английски: о гимназии, лете, велосипеде и о бабочке редкой, большой, индийской... Мальчик умер с весёлой гримаской бреда, и вчера отец перевёз в именье гроб, тяжёлый, как стол, что накрыт к обеду, в склеп — на вечное поминовенье. Он велел отворить летний дом, тоскуя, сына стол обняв, постоял минуту, страстно, шумно трясясь, пятна клякс целуя, каждый ящик открыл и тетрадей груду. Он нашёл там булавки, морилку, атлас и дневник: «Снова видел её у дачи....» «Ты почти оглянулась, о, прелесть, радость!»! «Никогда не узнаю...» — забившись в плаче, дикой мыслью отец вновь сражен, как пулей... На последней странице был слон, вид сзади: ноги, уши углом и хвостишко дулей. «Нет, так больше нельзя, мне не вынесть боли, ёлку ставят в гостиной — Сочельник нынче, значит, мне в Рождество застрелиться доля, грех, но мне уже нах обычай...» Вот коробка, и в ней — тот индийский кокон, о котором в болезни сын много бредил, видно, высох, и холод идёт из окон... Но тепло керосинки —- как весть о лете, и щелчок вдруг раздался — чуть слышный, тонкий, так резинка лопается с натуги, и страдалец увидел, что в той коробке кокон лопнул, и кто-то ползёт, упругий, по стене, над столом, словно мышь большая, шесть лохматых чёрных вцепились лапищ, и трепещет, крылышки выпуская, становясь богиней из древних капищ, бесподобной красы веер волоокий развернула бабочка, как в награду — человеку, согревшему её кокон, эмбрион индийского шелкопряда... Рождество отец повстречал в молитве, гостью милую в тёплом вольере холя, воскресенья тела святая битва показала ему, что Господня воля сотворит из праха земного тело, что воскреснуть нельзя, не сойдя в могилу, и что саван сына есть кокон белый, из него восстанет он, полный силы…
БАБОЧКА
Как бывает во время душевной смуты, он, вернувшись, сел на такое место, где ни разу не сиживал ни минуты: низкий стул, неудобный и очень тесный. Мебель, как человек: ведь бывает в горе, что не брат, не жена и не друг-приспешник — незнакомец, с которым однажды спорил, безымянный, невзрачный тебя утешит, и поддержит тебя, и поднимет шляпу в миг, когда ты, шатаясь, стучишь зубами, и впопад помолчит, и позволит плакать, и слепого от слёз поведёт дворами... Так и в доме любом нежилой есть угол, он годами ждёт, чтоб принять страдальца, предоставить убежище от прислуги, дать рыдать, лицо укрывая в пальцы, где церковный воск прилепился цепко... Он скатал его в тёплый и мягкий шарик, стали кисти похожи на птичьи цевки... Он пошёл на мост, прихватив фонарик, гневно смёл с перил слой пушистый снега, вспомнив летний день, как по склизким доскам сын с сачком торопился, сопя от бега, на перилах бабочку-грациозку взять врасплох, опасаясь её побега... Удалось! И как гордо смотрел тогда он, солнце смех его детский, неповторимый, сохранило, и даже одетый в саван сын был словно в солнце весь, неопалимый... Он недавно так радостно, жарко бредил, говорил то по-русски, то по-английски: о гимназии, лете, велосипеде и о бабочке редкой, большой, индийской... Мальчик умер с весёлой гримаской бреда, и вчера отец перевёз в именье гроб, тяжёлый, как стол, что накрыт к обеду, в склеп — на вечное поминовенье. Он велел отворить летний дом, тоскуя, сына стол обняв, постоял минуту, страстно, шумно трясясь, пятна клякс целуя, каждый ящик открыл и тетрадей груду. Он нашёл там булавки, морилку, атлас и дневник: «Снова видел её у дачи....» «Ты почти оглянулась, о, прелесть, радость!»! «Никогда не узнаю...» — забившись в плаче, дикой мыслью отец вновь сражен, как пулей... На последней странице был слон, вид сзади: ноги, уши углом и хвостишко дулей. «Нет, так больше нельзя, мне не вынесть боли, ёлку ставят в гостиной — Сочельник нынче, значит, мне в Рождество застрелиться доля, грех, но мне уже нах обычай...» Вот коробка, и в ней — тот индийский кокон, о котором в болезни сын много бредил, видно, высох, и холод идёт из окон... Но тепло керосинки —- как весть о лете, и щелчок вдруг раздался — чуть слышный, тонкий, так резинка лопается с натуги, и страдалец увидел, что в той коробке кокон лопнул, и кто-то ползёт, упругий, по стене, над столом, словно мышь большая, шесть лохматых чёрных вцепились лапищ, и трепещет, крылышки выпуская, становясь богиней из древних капищ, бесподобной красы веер волоокий развернула бабочка, как в награду — человеку, согревшему её кокон, эмбрион индийского шелкопряда... Рождество отец повстречал в молитве, гостью милую в тёплом вольере холя, воскресенья тела святая битва показала ему, что Господня воля сотворит из праха земного тело, что воскреснуть нельзя, не сойдя в могилу, и что саван сына есть кокон белый, из него восстанет он, полный силы…